Star Views + Comments Previous Next Search Wonderzine

Книжная полкаРедактор
Елена Рыбакова
о любимых книгах

10 книг, которые украсят любую библиотеку

Редактор
Елена Рыбакова
о любимых книгах — Книжная полка на Wonderzine

ИНТЕРВЬЮ: Алиса Таёжная

СЪЁМКА: Екатерина Старостина

Макияж: Ирина Гришина

В РУБРИКЕ «КНИЖНАЯ ПОЛКА» мы расспрашиваем героинь об их литературных предпочтениях и изданиях, которые занимают важное место в книжном шкафу. Сегодня о любимых книгах рассказывает литературный критик и редактор Елена Рыбакова.

 

Елена Рыбакова

литературный критик и редактор

 

 

 

 

За пределами быта и анекдотов в нашем доме не было живых слов, слова для главного жили только в книгах

   

Трудно найти в собственном читательском опыте что-то уникальное — в детстве и в подростковые годы это был обычный интеллигентский набор позднезастойного времени, со скудной полкой детских книг, ранним приобщением к классике и вкраплениями самиздата. Даже потрясение от первой встречи с «Волшебной горой» и «Чумой» Камю, тогда равнявшееся новому рождению, сейчас не кажется мне чем-то особенным — кто пережил, тот пережил, и знает, как это бывает.

Особенным в моем случае было разве что место, которое отводилось чтению в нашей семье. У моих родителей, дедушек и бабушек книги были там, где у других бывает настоящее — разговоры, привязанность, убеждения, душевный опыт, который можно облечь в слова. В нашей семье молчали всегда, два поколения надо мной чувствовали себя выжившими случайно, выжившими не до конца, их немота символически замещала смерть, которая их пощадила. За пределами быта и анекдотов в нашем доме не было живых слов, слова для главного жили только в книгах; выносить их на свет, проговаривать вслух и сегодня кажется мне задачей рисковой, чем-то на градус выше обычного, ради этой проверки себя делом повышенного риска, наверное, я этим и занимаюсь.

И еще об одном нужно упомянуть, раз уж речь зашла о риске и в этом материале меня представляют как редактора. Есть писатель, который всегда рискует больше других, и никуда не деться от этой странной зависимости — пишущий и его первый читатель, тот, перед кем автор всегда наг и уязвим, кого он за собственное унижение ненавидит, пусть и знает, что в этой паре за ним всегда первый голос. Это больше чем доверие, здесь, как в любви, для обоих все совершается за гранью возможного, и то, что вас связывает теперь, всю драматургию вашего поединка не пропишешь в договоре. Чем может ответить редактор на это запредельное доверие? Если всерьез — ничем, вам обоим теперь жить с этим опытом, и обоим с ним будет трудно. Счастье, если писатель найдет силы простить тебя за то, что ты видел его таким; катастрофа, если он потеряет стыд; событие, если предельную уязвимость живущего превратит в достояние литературы.

 

 

Чеслав Милош

«Порабощённый разум»

перевод Владимира Британишского

О системе компромиссов, на которые обречен пишущий, если он желает публиковаться при цензуре, Милош написал сразу после эмиграции, и скорее не для своих, а для западного читателя, получилось пространное эссе, разоблачающее саму материю литературы. С холодностью химика у микроскопа он показывает, как работает механизм самоцензуры, как слово не позволяет ничего скрыть, как каждый пишущий пишет собой — все может придумать, но ни в чем не может соврать. По-моему, неотменимое, как «Записные книжки» Лидии Гинзбург, чтение для каждого, кто имеет дело с литературой.

 

 

Витольд Гомбрович

«Дневник»

перевод Юрия Чайникова

Одна из главных книг, написанных в XX веке, и просто одна из главных книг о встрече с самим собой — вне национальных мифов, патриотической трескотни, словесной шелухи сообществ, к которым ты принадлежишь, вне всякой позы, нормативной заданности, навязанных чужих правил. Литературный скандалист Гомбрович плохо поддается определениям; представьте себе Фауста, который переехал в XX век, родился в стране с большим национальным комплексом (о да, русский узнает себя в гомбровичском польском мещанине, хватило бы смелости) и стал испытывать мироздание своими вопросами — на пару с чертом.

Богумил Грабал

«Слишком шумное одиночество»

переводы Инны Безруковой и др.

Отчаянно несправедливо, что Грабала в нашей стране почти не знают, даже те, кто готов долго и со вкусом говорить о кинематографе Веры Хитиловой, как правило, не подозревают, что у нее есть литературный близнец. Мой любимый Грабал — поздний, абсурдист, выворачивающий язык наизнанку, и уж конечно не только язык советских лозунгов. Путь к этому кристальному абсурду лежал через героя, так что начинать, наверное, лучше с «пивных» повестей «Уроки танцев для пожилых и продолжающих» и «Я обслуживал английского короля» — с маленького тирана Швейка, обживающего кафкианские декорации.

 

 

Збигнев Херберт

«Варвар в саду»

перевод Анатолия Нехая

На самом деле это трилогия: польский поэт, оказавшийся в эмиграции, проходит через долгие залы музеев, через всю античность — Ренессанс — Новое время и добросовестно документирует путешествие для соотечественников. Все совершающееся совершается под знаком невозможности: им, по ту сторону железного занавеса, никогда не увидеть этих картин, ему, пишущему, никогда за пределами языка не быть в Отечестве, слову не угнаться за кистью, изображение бессильно перед реальностью — эта череда разрывов больше чем травелог или эксфрасис, это уже аллегория любви. Что и говорить, Восточная Европа научилась практиковать такие перелеты — от школьного упражнения к трезвому разговору о невозможном.

Юрий Тынянов

«Кюхля»

Впервые я прочла — проглотила — «Кюхлю», а потом и «Смерть Вазир-Мухтара» лет в десять-одиннадцать, счастье, что мне не приходило в голову, что это не детское чтение, и никто рядом специальным взрослым голосом этого не сказал. Прекрасная прививка от дурной литературы (после Тынянова научаешься относиться к приторному школьному Алексину с холодным презрением; кто из нас не культивировал в себе это презрение с детских лет) и лучшая броня из возможных: когда потом будут травить, знаешь, как смотреть на обидчиков. Как мой Кюхля на гаденького и гладенького Олосиньку Иличевского.

 

 

Иоганн Петер Эккерман

«Разговоры с Гёте в последние годы его жизни»

перевод Наталии Ман

Еще одно чтение, оказавшееся чрезвычайно важным с детства; у нас дома не было этой книги, на абонемент в библиотеках ее не выдавали, и я помню, как сбегала со школьных физики-геометрии ради часа с ней в читальном зале. Эккермановский Гете, открытый на любой странице, — это образ нормальности, тот здравый смысл, который возвращает миру порядок, именно поэтому его так хочется открывать, когда порядку в тебе и вокруг слишком многое угрожает. Фигура Эккермана, вечного второго, Ватсона до Ватсона, худшего из интервьюеров, — отдельный разговор. Вот открылось: «Не трогайте Эккермана, — сказал Гете, — он не рассеян разве что в театре».

Грэм Свифт

«Земля воды»

перевод Вадима Михайлина

Подозреваю, что это не совсем честно — выбрать книгу для этого списка не из-за собственных ее достоинств, а только ради разговора, как могло бы быть у нас, будь у наших писателей чуть меньше желания творить «большую русскую прозу» и чуть больше вкуса. Идеальная деревенская проза: без народных страданий, зато с тактом, воздухом, космосом, историей и географией, воды английской земли Фен с их ритмом, задающим масштаб судеб и пульс языка, – все это там, где у нас в лучшем случае подражания «Прощанию с Матерой».

 

 

Глеб Морев

«Диссиденты»

Первая книга о событиях и людях того времени, которая не оставляет ощущения неловкости, — без этой траченной молью патетики, какая у нас обычно сопровождает любой разговор о важном. Надо сказать, мы удивительно безъязыки, о собственном прошлом мы до сих пор говорим позавчерашним языком, надо ли удивляться, что монстры этого прошлого не дают нам покоя. Живая интонация, объемные фигуры, страсть и боль вместо антисоветских прописных истин — одна такая книга делает для прощания с СССР больше десятка других, агитирующих за нашу и вашу свободу.

Елена Фанайлова

«Лена и люди»

Признаться, я не знаю ничего более современного, чем поэтические книги Елены Фанайловой, ничего, что с такой точностью говорило бы от имени времени, в котором мы все оказались. Ключевое для Фанайловой слово «все» — эта поэзия так бесстрашно демократична, так решительно сносит барьер между высоколобыми и простыми, прошивая наш общий эфир голосами всех, что прочие ее достоинства кажутся производными от этого бесстрашия. Сивилла, знающая так много об этом свете, что приоткрывается и тот, — древние ничего не придумали, оказывается, так действительно возможно; когда понимаешь, что это так, это знание уже неотменимо.

 

 

Энрике Вила-Матас

«Дублинеска»

перевод Леи Любомирской

Роман о сегодняшнем Блуме; как и старый, джойсовский, этот Блум укутан в оболочку собственной болтовни, и вся книга, разумеется, оказывается разговором о словах и приговором им. Этот новый Блум — издатель, невольник чужой речи, поставщик счастья для других, обреченный всю жизнь перебирать нижнее белье литературы, таскать за собой чужие слова, как свое проклятие, свою Молли. Побег в Дублин, в город, который весь литература, задуман как идеальное самоубийство; вряд ли стоит удивляться, что эта одиссея окончится спасением — спасением читателя уж точно.

 

Рассказать друзьям
2 комментарияпожаловаться