Views Comments Previous Next Search

Жизнь5 лет панк-молебну: Рассказывают Толоконникова, Алёхина и Самуцевич

Участницы Pussy Riot о жизни после выступления в храме

5 лет панк-молебну: Рассказывают Толоконникова, Алёхина и Самуцевич — Жизнь на Wonderzine

Интервью: Юлия Таратута
Фотографии: 1 — Александр Софеев; 
2, 3 — Александр Карнюхин

О панк-молебне в Храме Христа Спасителя участницы Pussy Riot шутят, что это была их февральская революция. К последствиям не был готов никто: церковь с мечом, суд с приговором, колонии в городах, которые сложно отыскать на карте. Через пять лет после их выступления на амвоне мы поговорили с Надеждой Толоконниковой, Марией Алёхиной и Екатериной Самуцевич о том, почему группа распалась, чем тюрьма отличается от свободы, как сохранить достоинство и оправдать ожидания, когда ты внезапно становишься общественной иконой.

5 лет панк-молебну: Рассказывают Толоконникова, Алёхина и Самуцевич. Изображение № 1.

Надежда Толоконникова

5 лет панк-молебну: Рассказывают Толоконникова, Алёхина и Самуцевич. Изображение № 2.

Год назад я решила понять, что произойдёт, если я вернусь к тому, чтобы быть художником. Мне показалось, что я стремительно ухожу в административные вещи и теряю себя, выполняю роль мамы-утки и вообще морально старею, пока не занимаюсь искусством. Я решила писать песни, впервые в жизни — реальные песни. Не зря же мама восемь лет заставляла меня заниматься в музыкальной школе.

Я пробовала делать это в России, в Германии, во Франции, в Великобритании. Но двух своих самых лучших друзей, с которыми я теперь пишу музыку, нашла в Лос-Анджелесе. Стала проводить там время, и хотя это часто интерпретируют как переезд, совершенно не соотношу себя с Лос-Анджелесом — это достаточно страшное место. Линч неплохо, мне кажется, высказался на этот счёт.

 

На днях я встретила тут стареющую Памелу Андерсон — она до сих пор верит в то, что мужчины обязаны падать у её ног. Я не против, просто очень страшно смотреть на то, как общество поступает с женщиной, заставляя её верить в то, что сексуальность — главное, что у неё есть.

В России я писала песни с Андроидом, который работал с Лагутенко. Он вообще замечательный, милый человек. Заставил меня поверить, что мой гнусавый голос может быть в записи. Я ему говорила: «Слушай, давай просто кого-нибудь ещё приведём, это невозможно слушать. Я же не пытаюсь продать голос, это ведь совершенно другая вещь — концептуальный проект». Он отвечал, что я ничего не понимаю: «В этом вся суть. У тебя интонация, ритм. Если ты не можешь петь, хотя бы наговори».

В Лондон мы приехали, чтобы выступить в Дисмаленде, на выставке Бэнкси. Моим менеджером стала восьмилетняя девочка-феминистка, которой просто нравились Pussy Riot, она училась в классе с ребёнком очень близкой коллеги Бэнкси. Я провела там месяц и за это время успела познакомиться не только с толпой рестлеров и артистов разных театров, которые должны были изображать протестующих и полицию, но и с музыкантами.

Один из них — Том Невилл. Его самый большой хит — «Just Fuck». Там такие строчки: «Don’t smoke cigarettes / Don’t take any drugs / Don’t go out at night / Just fuck». Он написал её около десяти лет назад, когда Лондон ещё стоял на ушах. Сейчас Лондон остепенился, и Том тоже — он решил, наконец, задуматься о социальных проблемах и стал писать музыку со мной. Правда, из нашей коллаборации ничего не вышло: мы ничего не публиковали, кроме одной вещи, которую мы пели у Бэнкси, «Refugeеs in». Я совершенно сбивала с толку женщин, которые приходили сонграйтерами на наши сессии, выдавая им огромный лист политических лозунгов на русском и на английском и требуя включить их в текст песни. Они в ужасе разбегались.

В Америку я приехала в декабре 2015 года, хотя очень боялась лететь. Я уже бывала тут — первый раз в 2011 году в качестве туриста. Но теперь-то уже знала о Трампе, ещё в Москве читала о том, что происходит. Я думала: «Господи, может быть, лучше всё-таки остаться в Европе, потому что у них, конечно, тоже случаются всякие косяки, но не настолько серьёзные, как Трамп». Правда, Лос-Анджелес — это такой анклав, «пузырь», как они себя называют, на теле Америки, который до сих пор пытается сопротивляться Трампу и считает, что его не произошло.

Мне кажется, я профессиональный неудачник. Мне не очень нравится формулировать жизненный путь в рамках успеха. И совершенно не близка тема американской мечты. Жизнь — это становление, и в этом смысле — череда неудач. В конечном счёте создание продукта — это не главное, главное — процесс создания своей ниши, причём абсолютно не географической. Нужно создать глобальное комьюнити: если нынешние политики с этим не справляются, это должны делать мы. В этом смысле то, что мы сейчас пишем с Дейвом Ситеком или Рикки Ридом в Лос-Анджелесе, — это здорово, это классно, но на самом деле мы создаём дух, настроение и то самое артистическое политическое сообщество.

Мой главный, наверное, учитель в жизни — Дмитрий Александрович Пригов. Человек-проект, главный лозунг которого — постоянно убегать от любой заданной идентичности. Пригов никогда не определял себя как квир, но я бы обозначила такой способ существования именно как квирный. Когда Пригову говорили о том, что он художник, график, он говорил: «На самом деле я скульптор». Когда ему говорили, что он скульптор, он отвечал: «Да нет же, я поэт, посмотрите, я пишу стихи». Как только признавали поэтом, он превращался в политического колумниста, а из колумниста — в музыканта: «Я делаю настоящие представления». Это была его стратегия.

 

Другая черта Пригова, которую я приняла для себя, — его очень строгое отношение к природе искусства: никаких романтических представлений о гениальности. Художник — это аналитик, его работа сродни работе научного сотрудника, который просто берёт материал, анализирует и должен преподнести другим в наиболее ясной форме. Наверное, я могу обозначить себя как художника в таком приговском смысле. Художника, который постоянно убегает от предопределённости. При этом у меня может быть огромное количество фейковых идентичностей.

Например, создавая Pussy Riot, мы обозначили себя как музыканты, хотя никогда музыкантами не были. Придумали себе другой возраст, меняли голоса, произносили другие слова, переизобрели себя, как если бы мы были шестнадцатилетними девочками, только что узнавшими о феминизме и решившими делать выступления. Когда нас посадили в тюрьму, проблема была ещё и в том, что наши реальные лица оказались открыты.

Для меня большой вопрос, как сегодня можно быть кем угодно — мужчиной, трансгендером, квиром, женщиной, — как можно вообще существовать и не быть феминистом. Даже если на каком-то поверхностном уровне это и становится мейнстримом, в реальности вокруг тебя люди, которых избивают каждый день и которые не могут прийти в полицию и написать заявление, потому что никто его не примет, а когда они вернутся домой, их, может быть, убьют, узнав о том, что они были в полиции.

В тюрьме я видела большое количество женщин, которые были жертвами домашнего насилия в течение десятилетий, в какой-то момент отвечали своему обидчику, убивали его или наносили тяжёлые телесные повреждения и оказывались в тюрьме — просто потому, что у нас нет закона о домашнем насилии, а статья, которая говорит о самозащите, не работает.

Я кантуюсь здесь, в Нью-Йорке, с одного места на другое, жилья не снимаю, потому что деньги, которые появляются, сразу сплавляю на «Медиазону» либо на продакшн новых видео (только что, кстати, сделала феминистское). Так что мне приходится останавливаться в квартирах друзей, и в последнее время я предпочитаю оставаться у женщин — к несчастью, мужчины, даже те, кто называет себя левыми активистами, считают себя вправе сообщить: «Ты можешь остановиться в моей квартире, она действительно огромная, но если ты не остановишься в моей кровати, у меня нет комнаты для тебя». «Ну ты же понимаешь, что этого не случится, — говорю я. — То есть я, конечно, могла бы с тобой переспать, но явно не ради комнаты». Этот разговор может происходить в Нью-Йорке, а не где-нибудь там в Элленсберге. То есть в городе, где считается, что феминизм как бы окончательно победил.

С другой стороны, серьёзное достижение феминизма — в том, что сила становится новой привлекательностью. Совершенно необязательно быть сабмиссивной женщиной для того, чтобы вызывать симпатию и казаться сексуальной. Не я, конечно, это открыла, это понимание уже достаточно давно существует в поп-культуре. Хотя ещё во время суда я поняла: не так плохо, если ты проявляешь свои политические взгляды и ведёшь себя достаточно жёстко — и при этом тебя продолжают считать привлекательной. У меня никогда не было задачи быть непривлекательной, у меня не было задачи нарочито раздражать людей. И, если угодно, считать меня привлекательной — это здорово. Я люблю мужчин, женщин, люблю секс — очень «за» всё подобное.

 

Весь 2014 год  — когда мы встречались с политиками, актёрами из Голливуда и с точки зрения прессы жили светской жизнью — был, безусловно, очень полезным годом, но я всё равно считаю его временем полнейшего внутреннего ничтожества.

Когда мы освободились, было очевидно, что мы должны помочь людям, которые помогали нам, в каком-то глупом смысле оправдать их надежды. Голос, который был дан нам после освобождения, стал не только нашим голосом. А дальше ты понимаешь: чтобы реально помочь, ты уже не можешь быть панком, которым был раньше. Или должна появиться новая интерпретация панка — такого, который строит новые институции, например организации, которые защищают права заключённых, или создаёт новые медиа. Это не очевидная идея для эстетики панка. В первую очередь потому, что тебе нужно позволить среде в какой-то мере тебя коррумпировать. Тут и появляются выступления на разных мировых площадках: в Европарламенте, в английском парламенте, в сенате США. И ты должен постоянно быть начеку, понимая, где ты играешь роль, а где реально позволяешь себя поменять.

 

Не стоит забывать, что в 2014 году я с трудом могла связать два слова по-английски, могла читать и переводить по-английски, потому что я занималась с Джудит Батлер в университете, но почти совсем не могла говорить — страх и барьер. В какой-то момент я поняла, что переводчики, включая Петю Верзилова, пытаются сгладить мои слова: я хочу сказать «фак», а они не переводят «fucк». Я говорю «пи...да», а они не переводят. Тогда я поняла, что нужно учиться говорить самой, и, как ни странно, училась этому на сцене, потому что там у тебя нет возможности отступить назад. В 2014 году, когда я встречалась с Хиллари и с Мадонной, я испытывала некоторые трудности просто языковые. К тому же, мне кажется, в какой-то момент Мадонна просто переключилась на Петю. Он говорит по-английски, к тому же мальчик и симпатичный.

С Кевином Спейси мы общались и после «Карточного домика», однажды даже имели ужин. Он очень смешно убегал от поклонников. Про съёмки помню главное — у них очень вкусная еда, серьёзно, гораздо лучше, чем в любом ресторане, и они едят её три раза в день. Я жила в голодовке и хочу сказать, что я очень люблю поесть.

В Лос-Анджелесе важно не сойти с ума из-за близости звёзд или из-за собственных амбиций. Водитель Uber тут подсовывает тебе визитную карточку, если знает о том, что ты имеешь хоть какое-то отношение к индустрии: «А вот у меня есть ещё племянница». Один водитель однажды просто начал танцевать, пока мы стояли на перекрёстке, потому что хотел доказать мне, что умеет делать что-то ещё. Я сказала ему: «Слушай, чувак, может быть, ты всё-таки будешь вести машину?»

В какой-то момент мне пришлось часто повторять, что я просто политический активист и занимаюсь защитой заключённых. Это очень странное чувство, как будто ты находишься в супермаркете людей.

Почему я пою про Трампа? Меня, в принципе, можно обвинить в конъюнктурности, но мне кажется, в этом как раз и заключается роль политического художника — быть конъюнктурным. Мы с Петей очень много спорили по поводу моей фразы о том, что нужно держать нос по ветру. Он говорит, что в этом есть некоторое мошенничество. А мне кажется, что художник должен быть мошенником в этом смысле, потому что обязан понимать, что происходит в реальности, отдавать себе отчёт, он должен анализировать. Это то, что я попыталась сделать.

Я работала с Рикки Ридом и в какой-то момент, придя к нему в студию, поняла, что он просто раздавлен, уничтожен, это было в апреле. Я спрашиваю: «Что случилось?» А у него ещё жена — феминистка, веган. Мне кажется, он и со мной работает просто потому, что очень любит свою жену и хочет, чтобы она любила его ещё больше. И вот он мне рассказывает про свой экзистенциальный ужас после выборов Трампа, а я говорю: «Ладно, давай писать песню». Искусство, по-моему, лучшая психотерапия. Так мы и написали песню.

Кстати, я давно обсуждала идею клипа с Джонасом (Акерлундом, режиссёром клипа. — Прим. ред.), которого знала к этому времени уже несколько лет. Мы говорили об этом ещё в 2014 году, хотели сравнить российских и американских консерваторов. Проблема была в том, что у американцев не было фигуры, которая могла бы вобрать в себя всё кошмарное, что есть в гиперконсервативной части республиканцев. Мы думали о Пэйлин, но она к тому моменту казалась уже неактуальной.

И вдруг спустя два года история преподносит нам сюрприз. Пока мы пытались найти героя для клипа, он появился сам — в образе Дональда Трампа. Мы с Джонасом поняли, что теперь-то уж точно нужно снимать, идея клипа пришла мне в голову в тот момент, когда я снимала клип «Органы» — про Украину, — я проснулась в четыре утра и буквально стала думать. Мне пришла в голову идея со стигматизацией — ведь это то, чем занимается Трамп.

 

Хиллари Клинтон встречается с огромным количеством людей, а когда ты так поступаешь, у тебя уже не остаётся искренности на каждого человека. Она вела себя вежливо, это была протокольная встреча: «Да, очень приятно», «Как там ситуация в российской политике?», «Мои любимые российские феминистки», «Что вы думаете делать дальше?».

Когда мы освободились, думали о том, чтобы избираться в Московскую городскую думу, но быстро обнаружили, что не можем избираться ещё десять лет, потому что у нас судимость и даже с амнистией она не снята.

К тому же достаточно сложно совместить квир-политику с выборной. Если хочешь быть квиром, ты должен постоянно работать над переменой собственной идентичности, её пластикой. А как политик занимаешься прямо противоположным: ты должен донести до максимально большого количества людей, кто ты, определить себя, описать и разложить по полочкам. И это обратно моему импульсу.

Недавно мне пришлось читать лекцию в Балтиморе, в Университете Джона Хопкинса, и меня спросили, можно ли менять систему изнутри или её нужно менять снаружи. И я сказала, что менять снаружи легче.

 

5 лет панк-молебну: Рассказывают Толоконникова, Алёхина и Самуцевич. Изображение № 3.

Мария Алёхина

5 лет панк-молебну: Рассказывают Толоконникова, Алёхина и Самуцевич. Изображение № 4.

Для меня тюрьма не значила ничего особенного — это абсолютно не про чувство свободы или рабство. Просто другие декорации. То есть, мне кажется, мы сами выбираем — рабство или свобода, сидим мы в тюрьме или действуем. Так что период за решёткой я совершенно не классифицирую как тюремный период. Это было началом правозащитной деятельности.

Отстаивать себя за решёткой — это вообще единственный способ не потерять себя. К тому же мне была дана такая привилегия — бороться. Она дана совершенно не всем: нужно понимать, что, допустим, в женской колонии иметь адвоката может 10–15 человек из тысячи. У остальных нет денег не то что на адвоката, а на передачи и покупку элементарных продуктов и средств гигиены. Поэтому я понимала, что коль люди фактически со всего мира поддерживают меня, не поддержать тех, кто рядом со мной, было бы просто неправильно.

 

После того как закончился суд, нас развезли по разным регионам: Надю — в Мордовию, а меня — в Березники. Это небольшой город в Пермском крае, про него шутят, что Березники (а ещё Соликамск) ведут прямо в ад. Самое известное место в Березниках — огромные провалы на месте угольных шахт, которые уже давно не работают, земля просто проваливается вниз, и образуются гигантские дыры. Их все фоткают с вертолёта и делают забавные коллажи с котами, которые там будто бы гуляют. До меня женщин из Москвы туда не отправляли. Абсолютная задница, это очень далеко. Когда я была в пересыльной тюрьме, в соликамском СИЗО, его начальник рассказывал мне с гордостью, что «тут у нас недалеко Шаламов сидел» и всё такое — чувствуешь себя частью истории.

По этапу меня везли месяц, три столыпинских вагона, три пересылки — всё как в книжке. А когда привезли, была удивлена не только я, но и вся местная администрация. Администрация — это краснощёкие коренастые мужики, которые привыкли, что есть на зоне хозяин, и он — абсолютная власть, что хочет, то и делает. Но после того, как меня выгнали на мороз, 35 градусов, а у девчонок не было тёплых платков (бесплатно по форме одежды им раздавали какие-то тряпки), я сказала об этом правозащитникам, и после этого администрация, все эти начальнички, решили, что меня надо закрыть. Посадили в одиночку, и дальше начался адок. Они начали давить, постоянно колотили ключами в дверь, рассказывали мне, что если я немедленно не признаю вину и не раскаюсь, жизни мне здесь не будет, и всё такое.

У меня была очень хороший местный адвокат — Оксана Дарова, она умерла, к сожалению, год назад. Вместе с ней мы придумали метод защиты — пойти против них в суд. Процесс, который идёт обычно два-три часа, у нас шёл две недели по восемь часов каждый день, но мы выиграли. Дальше — лишение премии, увольнение восьми сотрудников колонии, спустя какое-то время — и самих начальников. Ремонт всех бараков, продукты нормальные в магазине, сокращение рабочего дня, в общем, всё такое.

 

Если ты понимаешь, что можешь победить даже там, где победить как бы нельзя, появляется удивительное чувство. Ты уже не сможешь притворяться, что ничего такого не было. И ребятки, начальники, тоже не будут притворяться, они уже всё запомнили. Если ты выиграл там, потом можешь этот опыт экстраполировать на волю, так называемую волю. Так, собственно, мы с Надей и решили делать «Зону права» и «Медиазону».

Строить правозащитный проект мы начали в 2014 году, это было немножко кино, потому что мы втроём — я, Надя и Петя — раньше не подписывали ни одной бумаги толком. Мы пытались официально зарегистрировать проект «Зона права», но нас послали дважды. Но много людей по всему миру нас поддерживали, и в тюрьме, и потом. Когда мы вышли, стали просто ездить по миру, делали выступления, а деньги от лекций и выступлений вкладывали в проект «Медиазона».

Я вспоминаю это так: мы врывались в какие-то места, куда нас приглашали действительно известные люди, и всем рассказывали, что мы хотим помогать заключённым, нам очень нужны деньги и у нас обязательно получится. Люди сначала не очень понимали, о чём мы говорим, потому что в голове у большинства мы были музыкальной группой. Нас спрашивали: «Ну что, ребята, когда у вас следующая песня?»

Когда нас пригласили в Capitol Hill — на встречу сенаторов и конгрессменов, — мы говорили про Болотное дело, тогда, весной 2014 года, как раз был вынесен первый приговор. Мы считали, что все, кто был соучастником вынесения приговора, должны попасть в санкционный список. Мы понимали, что у нас редкая возможность говорить, вообще-то произошло чудо — перед нами открылись все двери. А если так происходит с обычным человеком, он должен действовать.

«Карточный домик» — история случайностей. Организация PEN пригласила нас выступить на большом литературном вечере в Нью-Йорке. Там было очень много народу, и мы познакомились с Бо Уиллимоном, тогда сценаристом «House of Cards». Он оказался феноменально интересным человеком. На тот момент группа планировала третий сезон, и, узнав, кто мы, он спросил, не можем ли мы рассказать детали о тюрьме, о том, как устроена камера и вообще система, потому что у них была идея воссоздать это в сериале. На следующий день Бо пригласил нас в комнату для сценаристов, и мы провели там четыре часа — в полном восхищении происходящим. Вся комната была по периметру обита магнитной доской, исписанной мелким почерком — фиксировали каждую деталь. И в конце нам рассказали, что в одном из эпизодов сценария «будет президент страны» и они хотят снять нас в этой сцене. Сначала думали пригласить Гарри Каспарова, но теперь, может быть, нас. Спросили: «Пойдете?»

К этому моменту я уже успела посмотреть два предыдущих сезона, и мне очень-очень нравилось. В общем, мы решили, конечно, пойдём. Через несколько месяцев нас пригласили на съёмки. У них огромный павильон в Балтиморе, рядом с Вашингтоном: в Вашингтоне снимать дорого, а в Балтиморе, если ты снимаешь, то есть занимаешься культурной деятельностью, она фактически не облагается налогами, поэтому самый большой павильон, воссоздающий Вашингтон, был там. Мы провели неделю в этом построенном мире, я такого ни разу не видела, и это абсолютное нечто — огромная работа, феноменальная по качеству организации. Ни минуты вообще никто не сидит. Всё как по часам. Энтузиазм у людей, которые хотят сделать ещё больше и лучше.

Я думаю, что я феминистка. Меня всегда несколько смущало мужское и женское, но в целом, если бы я за что-то боролась с подтекстом феминизма, — это как раз за права, какие-то аспекты, связанные с мужчинами. Общество и государство заставляет мужчин делать вещи, которые впоследствии дают плохие результаты. Женщин у нас не берут в армию, женщины в меньшей степени занимают руководящие посты. Если часть мужчин освободить от этих обязанностей и добавить туда женщин, мне кажется, всем было бы как минимум интереснее. Слабый пол якобы в меньшей степени ответственен за свои решения, чем сильный, мужик должен решать, он должен быть всегда здоров, он должен всегда работать и никогда не плакать, не ныть и вообще не говорить, что его что-то не устраивает. В общем, я против стереотипов. По статистике мужчины живут меньше — это не круто. Все должны долго жить.

Важна ли для меня история с Павленским? Не надо никого насильно сажать на облака, не надо этого делать ни с кем — ни с нами, ни с Павленским, не знаю, ни с кем. Это безответственно. Действовать надо самому, верить надо в себя, каждый из нас герой, потому что у каждого есть выбор. Зачем делегировать кому-то собственный героизм? Может быть, людям нужны образы, людям нужны иконы, не знаю. Иконы, кстати, вообще не улыбаются. Если обратите внимание, посмотрите на лики — они дичайше серьёзные. Что тогда смешных вещей не происходило или в чём фишка?

 

В СИЗО я сидела с феноменальной женщиной, 159-я статья, её обвиняли в том, что она увела 40 миллионов у туркменского президента. Дочь прокурора, который, насколько я помню, был известным оппозиционером в Туркмении, его сгноили в подвале, в общем, это долгая история. В Россию её экстрадировали из Швейцарии. Она десять лет жила там, первый год сидела под швейцарским судом. Она называла меня «кошенька». Говорила: «Кошенька, за что они ополчились на тебя?» Очень следила за собой и учила меня замешивать скраб из мёда и кофейной гущи. Мы много всего читали друг другу вслух, газеты в основном. Она, кстати, вышла в декабре. Ровно пять лет отсидела.

А вообще треть женщин в колонии, которых я встречала, находятся за решёткой за преступления, связанные с домашним насилием. То есть, грубо говоря, они жили с мужем вместе, дрались время от времени, он её бил-бил-бил-бил, она в какой-то момент решила, что хватит, и его зарезала.

Механизмов социальных в нашем государстве сейчас, чтобы решить проблему, нет. То есть что женщина может сделать, если он её бьёт? Она может позвонить в полицию, полиция его заберёт на ночь. Придёт наутро с больной головой и изобьёт её ещё больше. Пойти она может только к батюшке, батюшка... Батюшка может какие-то вопросы с душой решить, но с синяками — вряд ли.

 

С Белорусским свободным театром мы познакомились, когда я первый раз приехала в Лондон — на панель Amnesty International. Перед выступлением к нам подошли люди и сказали, что у них есть театр. Режиссёры эмигрировали, а вся труппа играет в Минске — у них там подпольный гараж, по несколько спектаклей в неделю, бронированные окна и всё такое. Репетируют они по скайпу. Когда я в первый раз об этом услышала, честно говоря, усмехнулась.

Прошёл год, они организовали фестиваль, в котором Надя принимала участие, я написала, что тоже хотела бы сделать с ними проект. Интересно было, потому что они — театр. То есть это их форма политического искусства. Я с театром никогда раньше дела не имела, ну, то есть разве что в детстве ходила.

Потом они меня позвали в Кале, в котором их коллеги сделали шатёр для беженцев, и с ними тоже делали постановки, я туда поехала в декабре 2015 года. Мы провели три дня с беженцами, и это заслуживает отдельного рассказа, потому что Кале — микрогородок во Франции, абсолютно мёртвый. Раньше он был живой — производство, мануфактуры, а теперь там два бара и одна гостиница, в одиннадцать часов вечера никого на улице нет. Зато отъезжаешь пять километров от города к беженцам — а там жизнь кипит: пекут тёплый хлеб, самодельные огромные электростанции, как они вообще это сделали — для меня загадка. В этом лагере мы и решили, что делаем спектакль.

Он про насилие и сопротивление, рассказан через три истории, одна из которых моя. Петина (Петра Павленского. — Прим. ред.) — насилие над художником, история Сенцова — насилие в первую очередь над человеком, физические пытки. Их показать достаточно сложно, поэтому режиссёры обратились к Арто — Театру жестокости. Я рассказываю о насилии над личностью. Обычно, когда после спектакля спрашиваешь кого-то: «Ну, как тебе?» — чаще говорят, что как будто под дых дали. Собственно, главные тюремные истории я в спектакль засунула.

Как, допустим, проходит обыск? Обычный обыск, предположим, вас арестовали на 48 часов, привезли в изолятор, посадили в клетку, в которой проходит обыск. Тебе надо раздеться догола, вообще полностью, а потом тебе говорят: «Приседай десять раз», — чтобы если что-то у тебя есть внутри, выпало. А потом тебе говорят: «Нагибайся», — то есть разворачивайся и раздвигай булки. Вход в мир с прекрасными решётками происходит примерно так — ты раздвигаешь булки. Это не очень-то может понравиться, то есть это вообще никому не нравится. И у меня, например, год заняло понимание того, что я не хочу этого делать, я не буду нагибаться. То есть через год я сказала «нет».

Я не «расходилась» с Катей. Мы вышли из колонии, встретились с Катей там же, на «Кропоткинской», 31 декабря, в Новый год с 2013-го на 2014-й, гуляли по Москве. А дальше уже не гуляли. Но это не потому, что я не хотела. Как-то так. У меня нет никаких политических и идеологических с ней разногласий. И, по-моему, было бы классно что-то дальше делать. Вообще, классно вместе делать, лучше, чем не делать. Да, я говорила не раз, что нас не стоит воспринимать как распавшуюся группу. «Медиазона» — проект,который мы сделали втроём. Теперь Надя пишет песни и снимает клипы, и это совершенно феноменально. Форма — это та штука, с которой надо экспериментировать.

 

Да, панк-молебен на самом деле поёт моя лучшая подруга. Мы с ней общаемся с первого класса, с девяти лет. И это не просто подруга, она участница группы. Она не пошла с нами на амвон, потому что накануне ночью я долго морочила ей голову, полночи делилась сомнениями — мне просто хотелось поболтать. А она не только участница Pussy Riot — ещё участница группы «Война», она меня и познакомила с группой. В итоге на следующий день я пошла, а она нет. И потом она выходила с плакатами в нашу защиту, участвовала во всех акциях поддержки. Сейчас она в каком-то смысле соавтор книжки — о нашей истории, которую я написала, она выйдет в марте. Мы будем с ней её рассказывать. У неё же музыкальная группа, и я придумала соединить книгу с музыкой. Будет что-то вроде перформанса/концерта.

Была ли я в церкви после панк-молебна? В ХХС с тех пор я ходила один раз. Это странная история. В 2015 году, случайно. Я прилетела из Нью-Йорка, поняла, что у меня нет ключей, некуда идти, и из аэропорта поехала на «Кропоткинскую». Не знаю почему. Очень ранним утром. Потом услышала звон и решила пойти в ХХС. Дальше началось кино. Во-первых, везде были китайцы, очень много, феноменальное количество китайцев. Во-вторых, мониторы. Раньше не было мониторов. В-третьих, патриарх. Как ни странно, он был в храме. Выяснилось, что был праздник, служба, что-то связанное с Кириллом и Мефодием, все говорили про русский язык, у меня создалось ощущение, что отпевают нашу культуру. При этом везде были китайцы и ребята в костюмах — спецслужбисты. Я попала внутрь, меня, кстати, опять не обыскали ни фига. Тоже мне, вообще ничему не учатся. Не услышала бы звон, не пошла бы.

 

5 лет панк-молебну: Рассказывают Толоконникова, Алёхина и Самуцевич. Изображение № 5.

Екатерина
Самуцевич

5 лет панк-молебну: Рассказывают Толоконникова, Алёхина и Самуцевич. Изображение № 6.

Новость о том, что меня отпускают, была полной неожиданностью. Это случилось 10 октября 2012 года, меня отпустили прямо в зале суда. У меня и подозрений не было, что так может получиться. Даже в тот день я была абсолютно уверена, что сейчас мы поедем обратно. Предлагали ли мне сделку со следствием? Вы что! Нет, конечно, ну какая сделка. Всё шло так, будто сейчас мы втроём разъедемся каждая в какую-то свою колонию, которую для нас выберут.

Когда меня выпустили, было двойственное ощущение. С одной стороны, радость. Ещё мне казалось, что сейчас Надю и Машу тоже выпустят. Помню толпу, как обнялись с папой, потом бежали через эту толпу к машине, помню журналистов, не выпускающих из кольца. Я думала, что выйду и буду бороться, наверстаю всё, что пропустила, пока меня не было на свободе. Меня беспокоило, что нет возможности реагировать на происходящее, что я просто не вижу каких-то вещей.

 

Почему меня отпустили? Я не знаю. Я вижу одно отличие в моём поведении — я просто отказалась от адвокатов. Может быть, это каким-то образом привлекло внимание и повлияло. Может быть, сыграло роль общественное давление. 

Первый человек, к которому я поехала, была моя тётя, очень дорогой мне человек. Первые ощущения были буквально физическими. В СИЗО мало двигаешься. Тебе не дают такой возможности, очень маленькая камера, и предлагается как бы всё время сидеть на кровати, в лучшем случае за столом. Когда я вышла, помню, как запомнила ощущение — я могу идти по улице свободно. Ещё радовало появление посуды — в тюрьме посуды не было.

Потом много месяцев ушло на походы в адвокатские палаты и суды. Я пыталась бороться с клеветой со стороны адвокатов, против меня ведь устроили целую кампанию, намекали, будто бы я вступила в сговор о преждевременном выходе. Пыталась оспорить товарный знак группы, который был незаконно зарегистрирован на имя жены адвоката Фейгина и её фирмы. Коммерция вообще-то противоречила нашим идеям: группа была левой, к тому же эти попытки предпринимались без ведома участниц.

Ещё без нашего ведома и явно на скорую руку адвокаты издали книгу «„Пусси Райот“. Что это было?», она состояла из цитат ЖЖ группы. Мы приехали в издательство с моим тогдашним адвокатом Сергеем Бадамшиным: книгу с полок изъяли, адвокатам, как выяснилось позже, так и не успели за неё заплатить. По нашему приговору было несколько стадий апелляции, дело пересматривали дважды все инстанции, в результате сняли два месяца. Приговор остался в силе, суд убрал одну формулировку. В судебных разбирательствах мне помогал украинский адвокат Николай Любченко, он написал жалобу в Европейский суд.

Почему потом я исчезла? Я оставалась в медийном пространстве ровно столько, сколько это было нужно в моём положении: я была единственной участницей, которую отпустили, и своеобразным связующим звеном между прессой и анонимными участницами группы. Мне хотелось сделать процесс максимально открытым и идейно понятным.

 

Pussy Riot позиционировала себя как радикально-феминистская левая панк-группа. Анонимность — не просто скрытые лица, а попытка избежать акцента на личностях, ненужного в этом случае, мы хотели направить внимание на наши идеи. Мне казалось, что многие люди тогда увидели в нас возможность изменений общества, в том числе борьбы с капитализмом, это ведь огромная проблема, левые во всём мире до сих пор серьёзно дебатируют о том, как поменять ситуацию. А тут появилась группа, которая придерживалась левых взглядов, феминистских взглядов, это очень чётко обозначалось во время наших анонимных перформансов. И формат наших акций, и их идейная подоплёка были неожиданными для нашей страны. 

Как мы познакомились с девочками? Я училась в школе Родченко. Мне была интересна современная фотография и вообще перформанс, акционизм. На одну из выставок, которую проводили в школе, пришли четверо людей с ребёнком: Надя, Петя, Вор и Коза. Они подошли ко мне и представились. Я подумала: о, круто, «Война». И мы обменялись контактами. Да, Маша присоединилась чуть позже. Каких-то жёстких ролей в Pussy Riot не было. В акционистских группах культивируется равенство. Если будет какой-то там, грубо говоря, лидер или солист, все сразу развернутся и уйдут: непонятно, зачем подчиняться одному человеку, просто нет интереса, нет мотивации. 

С освобождением Маши и Нади история группы Pussy Riot, какой она представлялась изначально, закончилась. Выяснилось, что у нас разные пути. У меня появилось ощущение, что наше прошлое стало казаться им чем-то наивным. Но на фоне войн, проблем с правами человека, важной темы прав животных в России и многого другого даже странно акцентировать те события — наш процесс был одним из многих в череде последовавших уголовных дел. Многие люди — Виктория Павленко, Светлана Давыдова, лица Болотной — почему-то не удостоились подобного внимания. 

После того как срок истёк, выяснилось, что моё наказание продолжается. Эта ситуация, кстати, должна быть знакома многим осуждённым, независимо от медийности. Серьёзную работу я так и не нашла: пару раз я удачно проходила тестовые испытания по вакансии программиста, но в финале мне всегда отказывали без объяснения причин. Последний этап трудоустройства во многих фирмах представляет собой контрольную проверку человека: его имя забивают в поисковик. Этот этап во всех случаях был провален. Параллельно какое-то время я устраивала феминистские встречи в подвале, который мы арендовали на «Автозаводской».

Сейчас я учусь в Вышке по специальности «компьютерная лингвистика». Меня уже давно интересовала эта тема — язык обладает огромной властью над обществом. Сейчас хорошо видно, как создаётся система контроля языкового поведения людей. С одной стороны, это интересно для лингвистов, с другой — это один из этапов контроля со стороны власти. Например, можно рассчитать степень накала протестных настроений — по текстам в Сети. Если страны конфликтуют, в СМИ их часто описывают при помощи гендерных стереотипных образов («сильной мужской страны» и «слабой женской») — так происходит, например, с Пакистаном и Индией, Россией и Украиной, в политической лингвистике это называется «теорией метафор».

До этого я полтора года отучилась в Бауманке (параллельно подрабатывая в кафе) по более широкой специальности «прикладная лингвистика». Некоторые преподаватели иностранного языка использовали пары как площадку для выражения своих политических убеждений. Вместо курса лексики, мы слушали монологи про «недостойную Украину», «прогнивший Запад», «разочаровавшего своей ориентацией Стивена Фрая» — так, кстати, говорили преподаватели, ежегодно выезжавшие на конференции в Великобританию и США. Я не знаю, почему они не хотели нас просто учить: кто-то говорил, что устал, кто-то — что ему мало платят. Мои однокурсники усердно готовили топики уровня второго класса языковой школы, политика их интересовала мало.

Забавно, вокруг было много людей, но никто не знал мою историю, не идентифицировали даже по фамилии. Это тоже, кстати, отрезвляло. У нас было впечатление, что выходишь на улицу — и тебя все узнают. Это совершенно не так. Люди живут своей жизнью. Многие учились одновременно и на дневном, и на вечернем и считали месяцы до получения корочки. 

Да, Феминистские идеи сейчас слышны шире. Появилось понятие поп-феминизма — это реакция коммерческой индустрии, которая не желает отказываться от своих ценностей, но вынуждена в некоторых вещах идти навстречу. Получается такое скрещивание идей. Этот механизм, кстати, работает и с другими освободительными идеями. Например, не так давно на автобусных остановках появилась социальная реклама «Хотите завести питомца? Возьмите собаку из приюта!». Это слоган вверху снимка, а ниже — две модельного типа девушки с ярким мейком, одна в кепи, другая в тёмных очках, обе в насыщенно-красном, а между ними втиснута дворняга, она смотрит куда-то вверх и зажмурилась то ли оттого, что её сильно сдавили, то ли от света софитов. Происходит своеобразная апроприация, визуальное переворачивание идеи. Правозащитным организациям, которые специализируются на этой теме, права голоса не дают. Вместо этого идеи, которые годами продвигает та же «Вита» Ирины Новожиловой, в искажённой форме появляются на щитах в центре города под брендом совсем другой организации.

Примерно то же иногда происходит с феминистским дискурсом. Феминизм ведь не обособлен от других освободительных движений. И это достаточно сложный для принятия комплекс идей, логическая последовательность взглядов. Если женщина позиционирует себя как феминистка и одновременно носит шубу, это вызывает вопросы.

У феминисток не так много пространства для манёвра, мало возможностей из-за бесконечной травли. Любая феминистская реплика вызывает крайне агрессивную реакцию. СМИ обычно делают ставку на конкретную персону. И не всегда человек, которого «выбрали», равен созданному красивому образу, у него свои взгляды, мнения, заблуждения, и они могут оставаться в тени, пока их не выдаст случай. Так, например, было в истории с художником Трушевским: его коллеги и знакомые искренне недоумевали, почему в произошедшем (художника обвинили в изнасиловании. — Прим. ред.) вообще кто-то увидел состав преступления, для них это рядовая практика на вечеринках. Подобная ситуация сложилась и с Петром Павленским. Я несколько разочарована реакцией на историю с актрисой «Театра.док». Думала, что после дела Трушевского в общественном сознании произошли изменения. На фоне редких откликов в защиту актрисы было множество возмущённых, многие люди, поддерживавшие Павленского, просто игнорируют эту историю — никто из них не решается даже усмехнуться откровенно абсурдному утверждению о связи оппозиционного московского театра с ФСБ.

 

Это сейчас кажется, что всех сажают, а тогда это было действительно неожиданно. Когда против нас возбудили дело, я просто не поверила, никто тогда не мог поверить, все думали: «Ну ладно, сейчас они возбудят, наверное, дело, потом успокоятся и закроют». Но нет, всё продолжилось. Было ли страшно, когда отправили в тюрьму? Нет, cтраха не было. Было напряжение, что предстоит очень многое, а что именно — неизвестно.

Заниматься активизмом сейчас вообще стало сложнее. Уже недостаточно просто продумать какое-то конкретное действие, акцию — нужно прогнозировать, как на неё отреагируют в разных сообществах, от сторонников и близких людей до арт-среды и крупных СМИ. Ты можешь столкнуться с провокациями, на тебя внезапно обрушивается медийность, не говоря уже о непредвиденном аресте.

 

Рассказать друзьям
5 комментариевпожаловаться

Комментарии

Подписаться
Комментарии загружаются
чтобы можно было оставлять комментарии.