Star Views + Comments Previous Next Search Wonderzine

Книжная полкаПисатель Алиса Ганиева о любимых книгах

10 книг, которые украсят любую библиотеку

Писатель Алиса Ганиева о любимых книгах — Книжная полка на Wonderzine

ИНТЕРВЬЮ: Алиса Таёжная

ФОТОГРАФИИ: Екатерина Мусаткина

МАКИЯЖ: Ирена Шимшилашвили 

В РУБРИКЕ «КНИЖНАЯ ПОЛКА» мы расспрашиваем журналисток, писательниц, учёных, кураторов и других героинь об их литературных предпочтениях и изданиях, которые занимают важное место в их книжном шкафу. Сегодня своими историями о любимых книгах делится писатель Алиса Ганиева.

 

Алиса Ганиева

писатель

 

 

 

 

В восьмом классе я даже адаптировала «Ромео и Джульетту» для современных дагестанских реалий

   

Помню, что ещё в свою добуквенную эпоху обожала андерсоновскую «Дюймовочку»: взрослые читали мне её по-русски, переводя на ходу на аварский язык, чтобы я могла понять содержание — по-русски я тогда ещё не говорила. Отчётливо помню себя с книгой уже в пятилетнем возрасте. Это упрощённое издание толстовского «Буратино» с навсегда запечатлевшимися в мозгу иллюстрациями Леонида Владимирского. Читала я всегда лёжа на животе, подложив по него подушку из-за врождённого сколиоза. Помню, как в тексте «Буратино» впервые наткнулась на слово «продал» и не знала, что оно значит, приставала с разъяснениями к родителям. В том же возрасте зачитывалась детскими мемуарами Михаила Зощенко «Лёля и Минька». Это была жёлтая книжечка с иллюстрациями Пахомова, которая пополнила мой словарный запас любопытными словечками вроде «пастилы». Недоступная пастила, висевшая на самому верху Минькиной рождественской ёлки, меня абсолютно завораживала, и я в восторге представляла её волшебный вкус. Шёл девяностый год, и достать настоящую для дегустации было непросто, но когда наконец удалось, меня смяло разочарование: пастила показалась отвратительной на вкус.

У родителей были сотни книг, огромная библиотека, которая за годы наших скитаний по махачкалинским квартирам то запаковывалась в коробки, то отсылалась в подвалы к родственникам и там сырела и пропадала, то ссылалась в сараи и гаражи. Целиком в тесные хрущёвки книги не влезали, но и тех, что помещались в доме, было достаточно. Изо дня в день к нам, как в библиотеку, приходили знакомые и родственники, в особенности студенты, и брали книги почитать. Многие издания так и не возвращались. Ища для одной из бесконечных тёток какой-то том из серии «Литературных памятников», я даже врезалась переносицей в угол стеклянной дверцы и заработала еле заметный шрам.

Сама я очень рано набросилась на восьмитомник сочинений Шекспира. Зачитывалась переводами его пьес с восьми до десяти лет, естественно, не понимая и половины. Но мне доставляло удовольствие представлять на месте действующих лиц своих одноклассников. В восьмом классе я даже адаптировала «Ромео и Джульетту» для современных дагестанских реалий, и мы с двоюродными сёстрами разыграли драму в домашнем спектакле. Изменчивость любви у нас сравнивалась не с луной, а с любовью Клинтона к Левински (шёл девяносто восьмой год), а герцог Вероны сменился на ныне сидящего, знаменитого своими кровавыми преступлениями мэра Махачкалы. Фраза «уберите трупы с площади» обрела новые коннотации.

Ещё один особенный для меня автор — Лев Толстой. В восемь лет я была неразлучна с его «Детством» и «Отрочеством». «Юность» шла гораздо хуже, хотя я пыталась осилить и её. Одной из моих детских фобий было сиротство, поэтому особенно поразила тема смерти матери и образ трупного пятна на руке. Вторая ударившая меня обухом сцена — позор влюблённого толстовского героя на детском балу. Сама я частенько позорилась и ощущала стыд Николеньки как свой собственный.

В подростковом возрасте меня перевернули «Декамерон» и один из целого сонма романов Золя «Радость жизни». Помню, читала последний летом, в селении Гуниб, где в доме у деда тоже накопилась интересная библиотека. Правда, раскрыв этот роман через несколько лет, уже не нашла в нём ничего особенного. Там же, в Гунибе, лет в одиннадцать прочитала книгу об исторических корнях Библии. В особенности меня поразила реальная подоплёка двух мифов — о манне небесной и горящем кусте. Сейчас я даже и не вспомню её название.

В Москве, куда я переехала после школы, я уже почти не держала книг дома, за исключением стопки современной прозы и поэзии. Да и переезды следовали один за другим. Иногда в съёмной квартире я натыкалась на хозяйскую библиотеку. Один из арендодателей, к примеру, держал целый шкаф альбомов живописи и книг о художниках. Ещё брала книги в библиотеках, а лет десять назад начала скачивать книги в электронный ридер, в том числе перечитывать в оригинале давно знакомые книги — экономия места, лёгкость переноски. Читаю, как и в детстве, сразу несколько книг, от беллетристики до научпопа. Так же не запоминаю названий, забываю прочитанное — в памяти остаются лишь отдельные образы, обрывки фраз, непереваренные эмоции. От домашних книг старалась быстро избавляться: себе дороже перетаскивать их на новое место. Но кое-что всё равно удержалось: «Москва — Петушки» с комментариями, собрание скандинавских Эдд, Платон и книги, написанные друзьями. Да и на работе, в редакции книжного обозрения «НГ-Ex libris», мы с коллегами и живём, и едим, и чуть ли не сидим на книгах.

Читаю, как и в детстве, сразу несколько книг, от беллетристики до научпопа

   

 

Михаил Зощенко

«Лёля и Минька»

Эта книга (так же как чуть позже книги Льва Толстого) привила мне мучительную привычку размышлять, плохо или хорошо я поступила, соврала или справилась с искушением. Эдакий не смолкающий внутренний исповедник. Благодаря Зощенко мой словарный запас пополнился не только «пастилой», но ещё и словами «старьёвщик» и «золотушный». В жизни они, правда, почти не пригодились. После знакомства со «взрослым» Зощенко, а в особенности с обстоятельствами его жизни, этот писатель для меня раздвоился, но первый, детский, с мороженым, галошами и чрезвычайно справедливым папой, так и остался ближе к сердцу. А когда в старших классах в сборнике поэта Ивана Никитина я наткнулась на стихотворение «Весело сияет месяц над селом» — то самое, которое задали когда-то учить Миньке, — обрадовалась ему как родному.

 

 

«Книга тысячи и одной ночи»

Ещё в детстве меня поражало, как бодро в этом средневековом памятнике льётся кровь, как легкомысленно отношение к рабству и к женщинам. И как стремительны переходы от несчастья к счастью и наоборот (то, что Аристотель называл перипетиями). Но больше всего меня занимала феноменальная память Шахерезады. Мне очень хотелось тоже помнить все прочитанные и услышанные истории — что может быть прекраснее? Но, в отличие от Шахерезады, я забываю большую часть того, что читаю. Иногда мне попадаются «дневники читателя», которые я пыталась вести то в школе, то в студенчестве: бесчисленные заглавия и краткие пересказы бисерным, почти неразличимым почерком, и почти ни одного знакомого названия. А я ведь все эти книги читала.

Василий Розанов

«Апокалипсис нашего времени»

Я увлекалась Розановым в старших классах. Особенно поразил пассаж из «Уединённого»: «Я отрезала косу, потому что она мне не нужна». Я тогда носила длинную косу, и мне было страшно её лишиться. Розанов (ещё, конечно, «Опавшие листья»), «Циники» Мариенгофа, автобиографическая трилогия Горького — весь это разномастный декаданс очень подходил моим упадническим тинейджерским настроениям. По Розанову я ещё зачем-то гадала, хотя всегда выпадало что-то эсхатологическое, частное или философско-политическое. Запомнила из него фразу о том, что у писателя должна быть постоянная невольная музыка в душе, иначе он не писатель. Теперь иногда думаю: вот как понять, есть у меня музыка или нет? И насколько невольная?

 

 

Виктор Шкловский

«Гамбургский счёт»

Восхищение и зависть — вот что я чувствовала к Шкловскому в семнадцать лет. Мне хотелось так же легко писать о самом сложном, а ещё прожить такую же длинную, полную авантюр и приключений жизнь. Пока удаётся не очень. В последние три года я веду летние курсы творческого письма для одной из международных программ Университета Айовы в США, и без статей Шкловского, конечно, не обходится. По окончании программы студенты разъезжаются по родным штатам и странам, выучив новое слово «defamiliarization» («остранение»), и с удовольствием щеголяют им в комментариях в фейсбуке. Шкловского ещё увлекательно читать как теоретика кино, ведь он писал в те годы, когда кино только-только зарождалось и наше искусство шло в самом авангарде. Удивительно, как всё изменилось.

Фёдор Достоевский

«Подросток»

Достоевского я осваивала лет с десяти. Помню, как, идя из школы, сказала кузине, что читаю «Униженных и оскорблённых». Та залилась смехом, до того нелепым ей показалось название. Достоевский меня сразу же покорил, но при этом неизменно повергал в депрессию. Только в двадцать с лишним я, наконец, до него абсолютно дозрела. «Подросток» читался уже с ни с чем не сравнимым наслаждением. Концентрация шантажистов и аферистов на страницу зашкаливала, убористый шрифт ломал мои и без того близорукие глаза, а оторваться не получалось. Примерно в таком же наркотическом запале я читала классе в пятом беллетристику Дюма. И так как много баловаться книгами не по делу мне не разрешали, я делала это тайно, ночью, под одеялом, подсвечивая почему-то настоящей свечкой. Дело кончилось сожжённой до корней прядью волос. На запах гари пришла мама, но я отпиралась до конца и от наказания увильнула.

 

 

Нина Берберова

«Курсив мой»

Мемуары, наполняющие странной смесью грусти, воодушевления и чувства неполноценности. Исповедь женщины-терминатора, выстоявшей самые ярые артобстрелы эпохи, самые головокружительные знакомства. Когда читала, всё время думала: «А я бы, наверное, сдалась». Местами автор/героиня меня всё же раздражала. Казалось, много хвастается. Имеет право, а всё же. Но, надо заметить, в юности («Курсив» был прочитан в двадцать), а ещё больше в детстве я в принципе была раздражительным читателем и рвала и метала по поводу несчастных литперсонажей. В одиннадцать лет, как и многие девочки, терпеть не могла Наташу Ростову, презирала тургеневских барышень и революционерок, зато Вера Павловна из «Что делать?», как ни странно, нравилась, и в четырнадцать я даже мечтала так же устроить свой быт. Если уж выйти замуж, то жить с мужем в разных комнатах и обращаться друг к другу на «вы». Мечта сбылась, и свой короткий матримониальный путь я примерно так и провела. Да, Берберова всегда вдохновляет поговорить о жизни.

Франсуаза Саган

«Здравствуй, грусть»

В этом лёгком, но при этом тёмном романе юной Саган соединилось то, что я люблю: ревность, преступления, угрызения совести, порок и лето. Эта книга в моём мозгу почему-то лежит на одной полке с марокканскими рассказами Пола Боулза, с «Цементным садом» Иэна Макьюэна, с набоковскими «Другими берегами». Видимо, дело в подсознательных ассоциациях: во всех этих книгах есть запретная любовь, юность, природа и бьющий через край жадный экстаз и желание жить, быть и чувствовать. Эта богемная стихия настолько далека от той, в которой я росла, а бесстыдно монструозная героиня романа так блистательно не похожа на меня, что я не могла не очароваться. Правда, кроме этой дебютной книжки я больше ничего у Саган для себя не нашла.

 

 

Виктор Пелевин

«Синий фонарь»

Любимый, наряду с «Жёлтой стрелой», сборник Пелевина. Мне было шестнадцать, когда я нашла его на бесконечных родительских стеллажах, — перестроечное издание, серия «Альфа-фантастика». Сам сборник затерялся, но я до сих пор перечитываю рассказы из него онлайн. Начала я, правда, с вошедшей в то же издание повести «Затворник и Шестипалый». Сначала дала почитать соседке по парте, и та мне её красочно пересказывала. Потом на особенно скучных уроках мы занимались тем, что рисовали на полях тетрадей упражняющихся с гантелями цыплят. Пелевин одним из первых заставил меня глубже задуматься о субъективной реальности, ненадёжном рассказчике и обо всём, что так или иначе связано с мысленным экспериментом «мозг в колбе». Покруче «Матрицы» и «Твин Пикса». Впрочем, сравнивать некорректно.

Лоренс Стерн

«Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена»

До сих пор удивительно, как Стерну удалось написать постмодернистский роман за двести лет до постмодернизма. Перечитывать, правда, пока ещё не тянет, потому что от упорно увиливающих в сторону сюжетных линий начинает кружиться голова. Да, при первом прочтении тот факт, что рассказчик доходит до собственного рождения только в середине автобиографии, до ужаса смешил и восхищал, а вот при втором вся эта композиционная катавасия уже слегка раздражала. Очень хочется лет через десять, если буду жива, предпринять ещё один бросок. Уверена, ощущения во многом поменяются. Кстати, герой, которому требуется целый год, чтобы изложить всего-то первый день своей жизни, и который, надо сказать, так и не доводит свой рассказ до конца, — образ, в котором я узнавала себя в детстве в тот период, когда пыталась вести дневник. Жизнь так скора, а факты так неумолимо размножаются, что охватить и упорядочить эту энтропию просто невозможно. Остаётся лишь сдаться.

 

 

Салман Рушди

«Дети полуночи»

Лучший, на мой взгляд, роман Рушди, не сравнимый с более скандальными «Сатанинскими стихами». Настоящая современная классика. Прочитала я его довольно поздно, всего лет пять назад, что совпало с переломным периодом моей жизни и тремя месяцами писательской резиденции в Америке. На какой-то вечеринке разговорилась об этом романе с молодым пакистанским прозаиком — оказалось, «Дети полуночи» его любимая книга. На этой почве мы крепко подружились, и я даже правила рукопись его первой книги, за что удостоилась упоминания в предисловии. Помимо языка меня в этом романе особенно приковывает зашкаливающее количество совпадений в жизни персонажей. Абсурд абсурдом, но есть в этом что-то математически притягательное. 

 

Рассказать друзьям
0 комментариевпожаловаться