Views Comments Previous Next Search

Книжная полкаИсторик архитектуры Александра Селиванова о любимых книгах

10 книг, которые украсят любую библиотеку

Историк архитектуры Александра Селиванова о любимых книгах — Книжная полка на Wonderzine

ИНТЕРВЬЮ: Алиса Таёжная

ФОТОГРАФИИ: Александр Карнюхин

МАКИЯЖ: Ирен Шимшилашвили 

В РУБРИКЕ «КНИЖНАЯ ПОЛКА» мы расспрашиваем журналисток, писательниц, учёных, кураторов и других героинь об их литературных предпочтениях и изданиях, которые занимают важное место в их книжном шкафу. Сегодня своими историями о любимых книгах делится историк архитектуры Александра Селиванова.

 

Историк архитектуры Александра Селиванова о любимых книгах. Изображение № 1.

Александра Селиванова

Кандидат архитектуры, руководительница Центра авангарда на Шаболовке, старший научный сотрудник НИИ Теории архитектуры и градостроительства РААСН, старший научный сотрудник Музея Москвы

 

 

 

 

Я воспринимаю литературу, особенно поэзию,
на вкус

   

Лет до пятнадцати я хотела только читать. Учила меня бабушка, наверное, года в три-четыре; я никак не могла понять, как соединять буквы вместе, а она придумала, что их надо петь. Конечно же, скоро это перестало всех радовать — остальное меня не интересовало, так что я получила прозвище «крючок». Свои библиотеки тогда были у всех большие, и, включая прабабушкину, их было целых пять. Собрания сочинений, конечно же, повторялись, но было и много специфического — например, художественные альбомы или москвоведческая литература. Самые «вкусные» книги — а вообще я воспринимаю литературу, особенно поэзию, на вкус — были родительские и детские бабушкины.

Среди них — «Сто тысяч почему» и «Который час» Михаила Ильина 1930-х годов. Меня цепляли чёрно-белые маленькие рисунки Лапшина — особенно план трогательного путешествия по комнате, от раковины к шкафу и посудной полке; на каждой «станции» оказывались удивительные истории о повседневности разных эпох, рассказанные легко и иронично. Этот пристальный и любопытный взгляд на мелочи, за которыми скрывается что-то значительное и глубокое, стал для меня определяющим. От него шаг до всего, чем я занята сегодня: это и микроистория, и частная память, и даже Музей Москвы, в котором я работаю. В прошлом году я делала выставку «Конструктивизм детям», о детских книжках 1920-х, объясняющих, как устроен мир. Это совершенно особенное ощущение, когда спустя тридцать лет ставишь в витрину любимые издания и наконец понимаешь, как же это ловко сделано, раз волшебство за столько лет не исчезло.

Книги в школьные времена были бегством, хотя спасаться мне, в общем-то, было незачем и неоткуда. Не путешествия, не приключения, а именно полностью выстроенные миры со своей логикой и законами: мифы, особенно скандинавские, все «Эдды» и «Беовульф», а от них — прямой путь до Толкиена; затем настала эпоха латиноамериканцев, потом Павича и Кафки. Параллельно были какие-то невероятные по глубине и сложности уроки литературы, где открылись Мандельштам, Платонов, Замятин, Маяковский, обэриуты — здесь уже важно было не только «что», но и «как». Совершенно блестяще была построена программа, в которой авторы изучались не по хронологии, а по близости или, напротив, оппозиционности идей, философии, инструментария. Мне невероятно повезло со школьным учителем, так что в диалогах с Ириной Борисовной Сиполс тексты, несмотря на препарирование, не теряли силы и привлекательности. Тогда, в середине 90-х, такие экспериментальные «семинарские» форматы ещё были возможны. Вообще, я чудом не пошла на филологический в РГГУ — победило убеждение, что я непременно должна быть художником.

В десятом классе случился Булгаков, другого слова я подобрать не могу — не тот самый роман, а именно рассказы, «Белая гвардия», «Последние дни», фельетоны. Это была поворотная для меня встреча: я сделала проект музея и пошла работать в квартиру 50 на Садовой. Там я провела яркие тринадцать лет — время становления музея. Справедливости ради надо сказать, что Хармса я люблю так же сильно и аналогичную историю с музеем тоже пыталась осуществить — но Питер там, а я здесь, и делать это дистанционно, видимо, всё-таки невозможно. А дальше романы с рассказами уступили место нон-фикшну, и последние лет десять я читаю почти исключительно нехудожественную литературу. Вероятно, я проглотила в детстве и подростковом возрасте слишком много, и свободного места, чтобы встроить в себя ещё один мир, у меня просто больше нет. Всё прочитанное во мне разбухает, прорастает и становится выставками, текстами, работами — и слишком многое ещё не выстрелило. Например, я лет пять хожу с нереализованной выставкой о Платонове в голове, и это тяжело.

Культурологические, искусствоведческие, исторические исследования, особенно если они посвящены повседневности ХХ века, дневники, воспоминания — теперь мне все они кажутся гораздо живее и насыщенные, чем самая прекрасная художественная литература. Это, конечно же, не касается книг из букинистических, где я регулярно охочусь за фельетонами, рассказами, производственными романами и «литературой факта» 1920-х — начала 1930-х годов. Лучшие букинисты, конечно же, в Питере: на Литейном, на Рижском проспекте; оттуда я всегда возвращаюсь со стопками забытой и никому не нужной литературы.

Недавняя такая находка — роман «Художник неизвестен», последнее авангардное произведение Каверина. Эти книги ценны для меня и как артефакты — вместе с оформлением, оттенками пожелтевшей бумаги и ошибками набора. Именно поэтому я не могу читать электронные издания: кажется, что они проваливаются в пустоту, не задерживаясь. Не могу я читать и в тишине и дома: все сложные тексты я всегда проглатывала в транспорте, лучше всего в метро. Переезд ближе к центру и сокращение маршрутов стали серьёзным ударом. Чтобы изучить что-то важное, приходится выдумывать какие-то специальные места и обстоятельства: улица, библиотека, перелёт, кольцевая линия метро. Теперь думаю освоить для этой цели МЦК.

Всё прочитанное
во мне разбухает, прорастает
и становится выставками, текстами, работами

   

Историк архитектуры Александра Селиванова о любимых книгах. Изображение № 2.

 

Льюис Кэрролл

«Алиса в стране чудес»

В детстве это была моя главная книга — и остаётся важной до сих пор. Это больше чем просто произведение: здесь соединились текст Кэрролла, лучший, на мой взгляд, перевод Заходера и удивительное оформление Геннадия Калиновского. Пару первых глав я лет с семи знала наизусть, копировала иллюстрации или пыталась их рисовать что-то в их духе.

Если взять метафизику Эшера, но добавить к ней изрядную долю иронии и игры, смешать с визуальной поэзией 1970-х (чего стоит один мышиный хвост из слов), а ещё изощрённые манипуляции со шрифтами и буквами, которые живут здесь самостоятельной жизнью, получится «Алиса». Всё — от каламбуров до тонких волнистых линий, от архитектурных фантазий до вопроса «я — это я, или я — это Мэри Энн?», от абсурдистских загадок до странных зверей — стало просто мной, отразившись в выборе книг, проектов, эстетических взглядах и жизненных стратегиях. Последние годы часто в разных неприятных ситуациях чувствую себя на суде над валетом, и очень хочется вскочить и выкрикнуть: «Вы всего лишь колода карт!» Не говоря уж о регулярном присутствии на чаепитиях у Мартовского Зайца.

 

 

Владимир Паперный

«Культура Два»

Наверное, я поздновато с ней познакомилась — впрочем, будущих архитекторов в вузах почему-то практически не ориентируют в плане искусствоведческой литературы: считается, что студентам достаточно самых общих представлений об истории искусств, ну а ХХ век обычно остаётся вообще за рамками. Я узнала о «Культуре Два» в 2004 году благодаря компании Москультпрога, в основном состоявшей из историков и искусствоведов из МГУ.

Это была настоящая революция — наверное, это самая живая и увлекательно написанная книга по теме. Остроумие и лёгкость, с которой Паперный показал контраст между 1920-ми и 1930-ми, заражает так, что до сих пор мы экстраполируем его понятия на сегодняшний день: «Наступит ли когда-нибудь культура Три?» Хотя сам по себе приём не нов и подобную дихотомию использовал ещё Вёльфлин, описывая различия между барокко и классицизмом. Но здесь разложение на категории «горизонтальное — вертикальное», «механизм — человек», «тепло — холод», «равномерное — иерархическое» расширено за пределы границ собственно искусствоведческих сюжетов — и выведено в политику, литературу, кино, историю повседневности.

Мой экземпляр — это переиздание 2006 года, подписанное автором на презентации в «Китайском лётчике». С тех пор многое уже изменилось: я написала и защитила диссертацию по истории и теории советской архитектуры 1930-х, во многом под впечатлением от книги, однако автор принял мой текст довольно холодно. Ну а теперь уже и я остыла: есть ощущение, что «Культура два» требует ревизии, а описываемые в книге явления могут быть рассмотрены не как противостоящие друг другу, а как вполне родственные. За эти годы всплыло много новых документов и фактов, которые, к сожалению, разрушают вдохновенно собранный Паперным пазл. Что, конечно же, нисколько не умаляет значение книги для своего времени — просто пришёл момент двигаться дальше.

Юрий Левинг

«Вокзал — гараж — ангар. Владимир Набоков и поэтика русского урбанизма»

Притом что я очень не люблю Набокова, считаю эту книгу абсолютно гениальной. Материал здесь гораздо шире заявленной темы, вся российская литература начала ХХ века (включая полузабытых авторов) анализируется в контексте символов урбанизации и новой индустриальной эстетики: телефон и уличная реклама, автомобили и авиация, поэтика железных дорог в спектре от ритма телеграфных столбов и железнодорожной катастрофы до эротических происшествий в дороге. Виртуозно наслаивая ассоциации, пересечения образов и сюжетов, с подробными сносками и поэтическими примерами (счастье — всё это прямо на самой странице, а не в подвале в конце), Левинг убедительно показывает единый метатекст русской литературы.

Он пытается осознать, присвоить и проинтерпретировать грохот, динамику и механицизм нового века. Почти сотня маленьких и очень привлекательно названных главок, множество литературных примеров и небанальных иллюстраций, а главное — скорость, с которой автор раскладывает весь этот пасьянс перед читателем, не даёт не то что скучать, но даже прерваться на минуту! Эта книга вдохновила меня на несколько культурологических семинаров, посвящённых образам транспорта уже в советскую эпоху, и, наконец, в 2014 году на выставку «Авангард и авиация», которая, по заветам Левинга, получилась вполне поэтической и междисциплинарной.

 

 

Алексей Гастев

«Юность, иди!»

Книга не моя, я когда-то взяла её у подруги и коллеги Нади Плунгян, но всё никак не могу с ней расстаться. Гастев — один из моих самых любимых героев. Поэт, теоретик, философ, революционер-подпольщик, визионер, человек придумавший НОТ и возглавлявший Институт труда, где, помимо идей Форда, самые разные люди, включая и художников, развивали совершенно авангардные по форме эксперименты, связанные с ритмом, фиксацией движения и двигательной культурой, танцем и оптикой. Гастев был кометой, он очень ярко светил и быстро сгорел — его расстреляли в 1939 году. Но его идеи, связанные с организацией труда, проросли в совершенно неожиданных местах; наследником Института труда стал Щедровицкий, а топ-менеджерам эффективных производств уже несколько лет вручают кубок имени Гастева. Но для меня он в первую очередь поэт. На мой взгляд, этот текст 1923 года — сгусток его пассионарных идей.

Трудно определить жанр: это и поэзия в прозе, и методичка с приложениями, и сборник лозунгов. На мой вкус, этот текст ничем не хуже поэзии Маяковского, и призывы не растеряли свой заряд за девяносто лет. Отдельно стоит упомянуть оформление Ольги Дейнеко — художницы 1920–1930-х годов, иллюстрировавшей в том числе и много детской литературы. Книга находится где-то на границе между близкой модерну эстетикой раннего революционного романтизма (в обложке и иллюстрациях) и конструктивизма (в типографике и компоновке текста). Конечно, бешеная энергия этих выкриков и рекомендаций ослабевает в разы, если читать её в электронном или перепечатанном варианте; эта же книга совершенно живая. Она ещё и зачитана до дыр, порвана и изрисована ребёнком, что логично её продолжает.

Михаил Булгаков

«Я хотел служить народу...» 

Не знаю, как так получилось, и даже как-то неловко говорить об этом — но вот эта книга с неудачным названием и этот писатель буквально перевернули мою жизнь; звучит пафосно — но это факт. Я прочла её, наверное, в 1996 году: здесь предисловие друга Булгакова и первого его биографа Павла Попова, потом самое важное — рассказы, «Собачье сердце», две пьесы — «Дни Турбиных» и «Последние дни» («Александр Пушкин»), где, к моему изумлению, главный герой так и не появился, естественно, «Мастер и Маргарита», письма и небольшой блок воспоминаний — в общем всё, что нужно знать начинающему булгакофилу. Главный роман я не полюбила (и до сих пор читаю оттуда только куски), а остальное перечитывала десятки раз.

Сразу же меня поразил язык, то есть буквально — убийственно точные фразы, речь людей, которую ты не читаешь, а слышишь, острый юмор и необъяснимые сюжеты. И не романтические главы романа, а «Красная корона» или, к примеру, «Записки на манжетах». Тексты такой силы, что очень хорошо помню, как лет в пятнадцать начала падать в обморок в метро, читая «Записки юного врача». Прочла всё, начертила проект музея и пошла с ним по наводке племянницы Булгакова, Елены Земской, в квартиру 50 дома 10 на Большой Садовой, где было тогда ещё что-то вроде клуба. И провела там тринадцать лет: выставки, семинары, эксперименты, друзья, влюблённости, наконец музей. Все эти годы на самом деле я пыталась понять: как, как он это делал, откуда этот язык, эта точность? Ответа я так и не нашла — в фактах личной биографии и списке его личных книг его нет. Последнюю попытку предприняла в прошлом году, делая выставку «Булгаков vs Маяковский», это была счастливая возможность вернуться снова к этим текстам — будучи уже не внутри, а снаружи.

 

 

Глеб Алексеев

«Роза ветров»

Наверное, я бы никогда не узнала об этом романе и не выписала бы эту книжку из Серова, если бы не поразившая меня история города Бобрики (теперь — Новомосковск), который должен был стать крупнейшим химическим комбинатом в Европе. Ещё один забытый утопический проект 1920-х копали и строили в полях Тульской области, в месте истока Шата и Дона. Фиксировать этапы строительства отправляли художников и писателей, одним из них стал вернувшийся из эмиграции Глеб Алексеев.

Он сам определил жанр как «поиски романа» — я бы назвала его деконструкцией романа; это один из последних примеров экспериментальной прозы эпохи авангарда, когда произведение смонтировано из производственной драмы, поэтических и даже мистических отступлений, фрагментов газет и исторических справок. Помимо очень важного для меня ощущения платоновского «Котлована», есть здесь и довольно интересные наблюдения за социальной и психологической изнанкой индустриализации, что историку архитектуры особенно ценно. Ну и, конечно, незабываем эпизод вскрытия склепов графов Бобринских и обсуждения этичности использования обивки гробов на юбки и платья. 

Александр Габричевский

«Морфология искусства»

Тексты, собранные здесь, стали для меня открытием, прорывом, выходом на какой-то совершенно новый уровень понимания архитектуры, не сопоставимый ни со старыми, ни с современными теоретическими трудами. И как же это нелепо: прошло уже девяносто лет, а мы всё ещё топчемся где-то на месте, так и не вобрав, осмыслив, отрефлексировав в полной мере всё то, что было написано в стенах ГАХНа (ну или за пределами стен, но этим же кругом авторов). Не буду говорить за искусствоведов, но то, что эти тексты почти не осмыслены историками советской архитектуры, — это факт, увы. А очень зря — ведь Габричевский смог обозначить смысловые узлы (и выявить ключевые проблемы!) архитектуры авангарда и предсказал кризис начала 1930-х, вовсе не связанный с политикой, а, как оказывается, вызревавший изнутри.

Статьи и конспекты лекций 1920-х Габричевского читаются залпом. Вообще, конечно, трудно себе представить это, но удовольствие от чтения «Морфологии искусства» близко удовольствию от поэтического сборника. Хотя, возможно, фокус в том, что теория формального метода у Габричевского, его идеи, связанные с оболочкой здания, его одеждой, антропоморфизацией архитектуры для меня как-то идеально соединились с каркасом диссертации, распутали и объяснили мутные места в теории советских архитекторов, так что эта радость превратила в общем-то сложные тексты в песню. 

 

  

Селим Хан-Магомедов

«Архитектура советского авангарда»

Двухтомник Хан-Магомедова — это мои настольные, точнее подстольные книги, потому что не помещаются на столе. Хотя «Архитектура...» и была издана в 2001 году, она и сейчас самое полное и подробное издание из когда-либо выходивших, посвящённое архитектуре 1920-х — начала 1930-х. Первый том — о формообразовании, второй — о социальных проблемах, то есть о новой типологии (коммуны, фабрики-кухни и т. д.). Естественно, у многих есть желание сказать, что «Хан, конечно, силён, но...», я и сама какое-то время считала, что его «Архитектура...» — это сырьё, откуда удобно выуживать конкретные здания, авторов и проекты. Всё это связано с тем, что мало у кого хватало сил и терпения прочитать все эти почти 1400 страниц целиком. Для меня как-то всё изменилось, когда его не стало; вот так обыденно встречаешь на советах в твоём НИИ очень пожилого нервного человека, а потом раз — и ты понимаешь, что ничего не успела спросить, обсудить, послушать.

В общем, теперь я со всей ответственностью могу сказать, что двухтомник — это невероятная по глубине и детальности аналитическая работа, которая нисколько не игнорирует социальные и политические аспекты проектирования в ту эпоху, — собственно то, в чём больше всего любят упрекать Хан-Магомедова. И да, какая бы свежая и неожиданная мысль ни приходила мне в голову, какую архитектурную находку бы ни сделала — на девяносто процентов вероятно найти это в его книгах. Да, есть специфика: Селима Омаровича не интересовала реальная жизнь внутри этих «конденсаторов нового быта» потом, ну и что, собственно, происходило со зданиями после снятия лесов, более того, часто из его книг вообще не понятно, был осуществлён проект или нет, — такие мелочи его не занимали, сами дома смотреть он не ездил, ему интересны были только концепции. Ну и прекрасно — есть хоть чем заниматься последователям.

Иосиф Бродский

«Письма римскому другу»

Поэзию я не очень люблю и почти не читаю, наверное, потому что слишком остро и сильно реагирую и боюсь вылететь из седла. Поэтов, которых читаю, можно пересчитать на пальцах одной руки: Осип Мандельштам, Всеволод Некрасов, Маяковский, и вот — Бродский. Этот сборник почему-то запал больше других, здесь ранние стихи — 1960-х — середины 1970-х годов. Зимний Питер, его освещение, цвета, запахи коммуналок, трамваи — это всё чувствую спиной, осязанием и на вкус, слышу как продолжение мандельштамовского города. Притом что меня тогда ещё в помине не было, по непонятной причине с подросткового возраста этот брежневский Ленинград — один из самых близких, знакомых ландшафтов моей голове. И ранние стихи Бродского соединились с этим очень особенным отношением к Питеру и стали превращаться в графику и book art. Каждую осень я брала маленькую книжку «Азбуки-классики» и возила её с собой, пытаясь выучить какие-то вещи, к примеру «Не выходи из комнаты…» или «Песня невинности…».

 

 

Франко Борси, Памела Марвуд

«The Monumental Era: European Architecture and Design 1929–1939»

Главная книжка, подтверждающая теорию о том, что советский архитектурный авангард к 1932 году сам постепенно двигался в том же направлении, что и Западная и Восточная Европа, США, Япония, Южная Америка и не знаю кто ещё: в сторону монументализированной архитектуры, играющей с элементами классических форм. Книга выдержала несколько переизданий и переведена с итальянского на все основные европейские языки и доказывает: термин «тоталитарная архитектура» — это экзотизм и к реальности 1930-х годов отношения не имеет.

Не переведена она только на русский, и потому мы до сих пор живём в реалиях позднесоветской архитектурной теории, или даже красивых, но точно так же делающих советский архитектурный опыт «исключительным», теориях Паперного или Гройса. Существующая и сейчас терминологическая каша, в которой варятся «постконструктивизм», «советское ар-деко», «сталинский ампир», «стиль 1935 года», могла бы быть прекращена введением термина «монументальный ордер», который мгновенно бы объединил поздние проекты Голосова, Фридмана, Гинзбурга, Весниных и прочих с опытами французских, польских, эстонских, турецких архитекторов 1930-х годов. Но перевода нет, и мне остаётся лишь пропагандировать термин и книгу.

 

Рассказать друзьям
1 комментарийпожаловаться

Комментарии

Подписаться
Комментарии загружаются
чтобы можно было оставлять комментарии.